Наше время уже стало веком минувшим

Из книги
“Записки пожилого человека”
Меняются лишь знаки

Культпоходы – наша давняя традиция. Я был в третьем или четвертом классе, когда нас повели слушать оперу Гулака-Артемовского “Запорожец за Дунаем” (в свое время дуэт Одарки и Карася из этой оперы был одним из любимых номеров нашего радио).

Спектакль этот кончался удивительной сценой – несмотря на совсем юный возраст и твердое антирелигиозное воспитание, я почувствовал, что с финалом этим какой-то непорядок, если сказать моим сегодняшним языком, он был

явно неорганичен.

Вот эта сцена. В финале оперы запорожские казаки молятся. В это время сверху на качелях спускается бог – такой, каким его позднее рисовал французский карикатурист Жан Эффель. Он обращается к пораженным свершающимся на их глазах чудом запорожцам:

– Это что, вы молитесь? Мне молитесь? Дурни, да меня уже давно ликвидировали как класс. – И уже не казакам, а куда-то наверх: – Крой, Ванька, бога нет!

И качели с богом взмывают вверх и исчезают…

Сейчас эта сцена кажется не смешной, а дикой.

А тогда, наверное, это было в порядке вещей: то ли режиссеру хотелось щегольнуть эксцентрикой,

то ли таким антирелигиозным щитом он укрывался от возможных атак реперткома.

Впрочем, справедливости ради должен заметить, что нынче мы нередко сталкиваемся с тем же явлением – только с противоположным знаком. На обсуждении одной литературоведческой работы трое моих коллег посчитали нужным сообщить, что они верующие, православные, хотя к предмету обсуждения это никакого отношения не имело…

Пушкину достается – особенно в юбилеи

Столетие со дня смерти Пушкина в тридцать седьмом году отмечалось с необычайной помпой, почему-то как радостный всенародный праздник.

Не забыты были и мы, школьники. В городском Доме пионеров состоялся праздничный вечер, на который я, как хороший ученик, получил билет. Разыграна была сцена из “Бориса Годунова” – “Корчма на литовской границе”, сплясали гопак – все-таки дело было на Украине, какая-то школьница прилежно сыграла моцартовский турецкий марш (это были постоянные номера из репертуара любых школьных вечеров), потом читали стихи Пушкина и, конечно, “Смерть поэта” Лермонтова.

Но гвоздем вечера было выступление одной девочки. Объявили, что она прочитает сочиненное ею стихотворение, посвященное Пушкину. Высоким, звонким, натренированным на торжественных пионерских слетах голосом она стала декламировать:

Ты памятник себе воздвиг нерукотворный,
К тебе не зарастет народная тропа,
Вознесся выше ты главою непокорной
Александрийского столпа…

И так далее, в том же духе, заменяя “я” на “ты”.

Теперь мне это кажется смешным, а тогда, помню, я был очень возмущен…

Но мог ли я представить, что эту самоуверенную девчонку уже в наше время переплюнет известный стихотворец Пригов своими упражнениями над первой строфой “Евгения Онегина”?

“Ответственные за энтузиазм”

В марте 1946 года состоялись три вечера ленинградских и московских поэтов – в Московском клубе писателей (так назывался в ту пору ЦДЛ), в Колонном зале Дома Союзов, в Комаудитории Московского университета. На двух из них я был. Это были головокружительно замечательные вечера, дышавшие торжеством недавней Победы и светлыми надеждами на будущее, на счастливую мирную жизнь.

Там я впервые увидел Ахматову и Пастернака, услышал, как они читают стихи. Точную формулу моего тогдашнего впечатления от Ахматовой я недавно нашел в записных книжках Лидии Гинзбург: “У нее был дар совершенно непринужденного и в высокой степени убедительного величия”. В противоположность Ахматовой запомнился непокой Пастернака, его отзывчивая, сиюминутная реакция на все происходящее. Выступления их вызвали овацию.

Ахматову безудержный восторг аудитории встревожил. Тогда мне это, конечно, и в голову не могло прийти, я узнал об этом через много лет из мемуаров Ильи Эренбурга. Он рассказывал: “Два дня спустя (после вечера в Колонном. – Л. Л. ) Анна Андреевна была у меня и, когда я упомянул о вечере, покачала головой: “Я этого не люблю… А главное, у нас этого не любят””.

Чутье не обмануло Ахматову.

Потом рассказывали: когда о том, что происходило на этих вечерах, доложили Сталину, он спросил тоном, не сулившим ничего хорошего: “Кто организовал вставание?” Не знаю, было ли это на самом деле, может быть, это одна из многочисленных легенд о “Хозяине”. Но возникла она явно не на пустом месте. Сталин хорошо знал, как это делается, больше того, сам организовывал такого рода спонтанные волеизъявления народа. Недавно была опубликована его телеграмма нац. ЦК, крайкомам, обкомам с грифом “с. секретно” со следующей директивой: “В связи с происходящим судом над шпионами и вредителями Тухачевским, Якиром, Уборевичем и другими, ЦК предлагает Вам организовать митинги рабочих, а где возможно и крестьян, а также митинги красноармейских частей и выносить резолюции о необходимости применения высшей меры репрессии”.

Высокопоставленные организаторы наших общественно-публичных мероприятий твердо усвоили, что проявление коллективных эмоций – восхищения, осуждения и тому подобное – не может быть стихийным, возникать само собой, оно должно происходить только по указанию свыше, кем-то готовиться, организовываться. В одной из нынче напечатанных записок отдела науки и культуры ЦК я наткнулся на такое место: “Эстетски настроенные художники и критики тенденциозно раздувают значение скульптора Эрьзи, находящегося под сильным влиянием буржуазно-модернистского искусства. В его мастерскую организуется паломничество студенчества”. Не правда ли, подход тот же, что у Сталина – паломничество, конечно, кем-то организуется.

А в воспоминаниях одного из видных партийных деятелей, я прочитал, что, когда разрабатывался сценарий съездов, конференций и других такого масштаба мероприятий, предусматривались специально назначенные “ответственные за энтузиазм” (так они именовались).

Следуя мудрым указаниям

Указания партии, какими бы бредовыми они ни были, должны были выполняться неукоснительно. Так оно и было, хотя справедливости ради надо сказать, что немало людей делали это по гнетущей обязанности – лишь бы не вязались, лишь бы не попасть в “штрафники”. Но были и энтузиасты, подхватывавшие очередное мудрое указание, старавшиеся углубить, расширить, творчески развить. Иногда по глупости, чаще стараясь выслужиться, отличиться.

Когда после смерти Сталина и ХХ съезда власти пустили в ход эвфемистическую формулу “последствия культа личности”, на ученом совете известный пушкинист Дмитрий Дмитриевич Благой выступил с идеей создать новаторский курс истории литературы, который будет строиться не по писателям, ибо это отрыжка “культа личности”, а по выдающимся произведениям. От угодливой прыти маститого ученого всем было неловко, но спорить с ним не стали – хорошо знали, что бывает с теми, кто становится поперек раздуваемой кампании.

Взорвался Николай Каллиникович Гудзий: “Культ царей и диктаторов омерзителен. А культ Пушкина и Толстого прекрасен, потому что Пушкин – божество в литературе, потому что Толстой – властитель дум и мудрый учитель, и поклонение им не унижает, а возвышает”, – не говорил, а кричал он.

Прошло два с лишним десятилетия. В Институте мировой литературы собрание, посвященное выдвижению на Ленинскую премию трилогии Брежнева. Выступает ставший уже членкором Благой, он заходится от восторга: это классика исторической прозы, которая должна стоять рядом с “Капитанской дочкой” и “Тарасом Бульбой”.

Выставка и памятник Маяковского

К 80-летию Маяковского Константин Симонов предложил восстановить его знаменитую выставку “20 лет работы”. Предложение это было одобрено, и Симонов со свойственной ему энергией взялся за дело.

Оно же оказалось не только хлопотным, но и муторным. Власти, давно привыкшие распоряжаться историей по собственному усмотрению, во что бы то ни стало хотели “отредактировать” мемориальную выставку: убрать оттуда Лилю Брик (против нее шла война, замешанная на антисемитизме, которую возглавляли Софронов, помощник Суслова Воронцов, директор музея поэта Макаров), непременно добавить сестер поэта, которые на выставке 1930 года отражены не были.

Знаменем этой войны была Людмила Маяковская, люто ненавидевшая Лилю Брик. Ей отводилась роль единственной законной наследницы Маяковского, а может быть, и его вдохновительницы. Во всяком случае, когда она умерла, вся эта влиятельная компания даже обращалась в правительство с идеей увековечить память о Людмиле Маяковской, назвав ее именем улицу, библиотеку, корабль…

Симонова тогда совершенно замучили – после открытия выставки ему пришлось даже лечь в больницу. Рассказывая мне о том, что делалось во время подготовки выставки, он заметил, что многие предъявляемые претензии были просто смехотворны. И в связи с этим вспомнил историю, разыгравшуюся в начале пятидесятых годов.

Обсуждался памятник Маяковскому, сделанный молодым грузинским скульптором Гурамом Кордзахия. Он был потом поставлен в Гендриковом переулке, где в то время размещался музей поэта. Это была талантливая работа, чуждая прочно утвердившейся тогда казенной монументальности.

Памятник очень понравился Симонову. Горячо одобрила его Лиля Юрьевна, и, разумеется, тотчас столь же горячо выступила против него Людмила Владимировна. Претензии ее были самые дурацкие: “Мой брат не поднимал воротник пальто… Мой брат носил не такие брюки… Мой брат то… Мой брат это…”

Выведенный из себя скульптор, от волнения и возмущения не справившийся с падежными окончаниями, бросил в ответ: “Я лепил не ваш брат, а наш поэт!”

– Если бы ты только знал, сколько раз, выслушивая идиотские претензии и указания, мне хотелось сказать то же самое, – со смехом закончил рассказ Симонов.

Талант по должности

Как-то Константин Симонов мне сказал: “Знаешь, наверное, из всех реально возможных сейчас претендентов на пост руководителя Союза писателей предпочтительнее, пожалуй, Марков. Он не групповщик, не злобен, не потребует больше того, что требуют на Старой площади”. “Все так, – согласился я и тут же стал спорить. – Но он по служебному положению первый советский писатель, а может поверить, что и по таланту. Это приведет к опасному понижению художественных критериев – в издательствах, в журналах, в критике”.

Вскоре мои опасения подтвердились. В журнал принесли запись беседы с Марковым, где он высказывался по поводу “секретарской литературы”. Мысль его была такова: руководителями Союза писателей у нас становятся самые лучшие, самые талантливые писатели; наша критика, постоянно отстающая от жизни и литературы, не в состоянии осмыслить, оценить и освоить те художественные богатства, которые несут их произведения, вот она от бессилия и выдумала этот уничижительный термин “секретарская литература”.

Головокружение от высокой должности стало у него уже хронической болезнью. Павел Нилин рассказал Янке Брылю (Брыль записал это в недавно опубликованном дневнике), что в ту пору Марков однажды сказал ему: “А ведь смешно, Павел Филиппович, что на вас я смотрел когда-то снизу вверх, лет семь назад…”

Хамелеоны – семейство пресмыкающихся

Вышла книга Геннадия Трошева “Моя война” (трудно представить, что кто-нибудь из военачальников Великой Отечественной мог бы так назвать свои воспоминания – все-таки другие были генералы, и представления у них были другие, да и война была другая – всенародная). А нынче воевать еще не кончили, а записки между делом, не каким-нибудь, а ратным делом, так сказать без отрыва от производства, уже сочиняются – ничего не скажешь, видно, у наших доблестных военачальников бездна свободного времени, вот и становятся они многостаночниками.

В подзаголовке книги автор представляется читателям как “окопный генерал”. “Окопные генералы” – это нечто невиданное, в природе не существующее, как, скажем, тигры-вегетарианцы. Впрочем, слышится тут и какой-то не очень внятный вызов, очень хочет автор выделиться, противопоставить себя другим генералам.

А ведь все послевоенные годы окопную правду не больно жаловали наши власти – и прежде всего высшие чины армии, очень хотели, чтобы война выглядела благополучнее, а генералы краше. С каким яростным остервенением науськанные ими пуровские литературные стервятники клевали ее – это, мол, “очернительство”, “дегероизация”, да и что вообще мог видеть солдат или лейтенант из окопа, кому нужна, кому интересна эта приземленная правда, только генеральская открывает широкие горизонты. Как набрасывались на “Пядь земли” Григория Бакланова, “Убиты под Москвой” Константина Воробьева, “Мертвым не больно” Василя Быкова, “Наш комбат” Даниила Гранина.

А теперь все стало на свои места, выяснилось, что окопная правда – это народная память о пережитом на тех смертельных рубежах, где между нами и врагом была лишь насквозь простреливаемая ничейная земля. Стало уважаемым звание “окопника”. И вот, как всегда после победы, сразу же засуетились мародеры, жаждущие его присвоить, как нынче говорят, приватизировать.

Такого рода побуждениями обуреваемы нынче не одни лишь генералы, некоторые штатские из былых высоких эшелонов власти тоже не прочь задним числом объявить себя гонимыми, преследуемыми, если не инакомыслящими, то во всяком случае вольнодумцами, скрытыми борцами с тоталитарным режимом. Недавно Евгений Примаков, вспоминая свою работу в качестве директора ИМЭМО (Института мировой экономики и международных отношений), как известно, готовившего материалы для руководства Советского Союза, рассказывал: “Я и мои друзья не были революционерами, но были, что называется, “диссидентами системы”. Мы не выходили с плакатами на улицу. Но расшатывали догмы аналитическими “фомками””.

Вот не только “окопники”, но даже и “диссиденты”, обретя дорогой ценой завоеванный общественный престиж, становятся желанной добычей верных слуг советского строя.

Стыдно смотреть, как бывшие воинственные безбожники (а в правящей элите других и не могло быть) на праздничных службах в храмах с умильными лицами неумело крестятся. А ведь не так давно они или их коллеги приказывали в пасхальную ночь, чтобы отвлечь верующих, показывать по телевидению те зарубежные фильмы, которым в другое время путь на экран был закрыт, учителей заставляли следить, не ходят ли в церкви ученики их школ, принимать меры.

Со временем у людей могут меняться взгляды и оценки – это естественно. Хорошо, конечно, когда эти перемены к лучшему. Хорошо, что в житейском обиходе реабилитируются и “окопная правда”, и “диссиденты”, и “верующие”. Противно только, что этим стараются воспользоваться хамелеоны.

Неодолимые штампы

В незапамятные уже времена Ирина Питляр, с которой мы тогда работали в “Литературке”, рассказала мне забавную историю. Во время войны она оказалась в одном областном городе, кажется Ярославле, и сотрудничала в тамошней газете.

К очередной горьковской дате ей заказали статью об “основоположнике”. В компании друзей она пожаловалась, что получила нелегкое задание: Горьким до этого она не занималась. Ее подняли на смех: “Нет ничего проще. Главное – надо обязательно написать, что он был буревестником революции”. “Вот этого, могу держать с вами пари, в статье не будет”, – гордо заявила Ирина. И на всех этапах редакционного процесса бдительно следила за тем, чтобы ей эту формулу не вписали. Из редакции ушла поздним вечером, прочитав статью в подписной полосе. Когда утром открыла газету, не знала, смеяться или плакать, – статья называлась “Буревестник революции”. Подписывая газету в печать, главный редактор своей рукой вписал это название.

В толковом словаре штамп определяется как “принятый образец, которому слепо подражают; шаблон”. Но с “буревестником революции” дело сложнее, это особого рода штамп, не просто одна из окостеневших мнимых “стилистических красот”. Это формула, определявшая место в табели о рангах официально принятых или негласно утвержденных ценностей. Характерный пример: в одном из популярных критических очерков о Маяковском на первой странице говорилось, что поэт был “в некоторой степени буревестником революции”. Значит, автор очерка считал, что до полноценного буревестника Маяковский все-таки не дотягивал…

Такого рода непререкаемые официозные формулы-штампы из иерархического ряда при тоталитарном режиме получают самое широкое распространение. Лев Толстой – “зеркало революции”, Маяковский – “лучший, талантливейший”, декабристы – “страшно далеки от народа, но разбудили Герцена” и так далее.

Впрочем, они возникали и в былые, досоветские времена, правда, не носили тогда обязательного, официозного характера. Некоторые потом отмирали, а иные дожили до наших дней: Пушкин – “наше все”, “солнце русской поэзии”, “русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет”.

А в дни недавнего пушкинского юбилея их так замусолили и истрепали, что следовало бы запретить их дальнейшее употребление, наложить на какое-то время на них табу.

Кому нужны сенсации

Бросается в глаза, что многие сногсшибательные сенсации, за которыми так гоняются наши СМИ, рождаются на Лубянке, высвистываются прирученными в этой местности пернатыми. Расчет на то, что этот свист непременно привлечет публику, которой вбили в голову, что если где-то знают подноготную, закрывавшуюся от посторонних глаз грифом “Совершенно секретно”, то, конечно, прежде всего там, где же еще. А это и есть подлинная правда. Желание же поднять тираж и повысить рейтинг так увлекает и оглушает журналистскую братию (скажу осторожнее, некоторых редакторов некоторых периодических изданий и телевизионных программ), что даже воронье карканье они начинают воспринимать как соловьиные трели, во всяком случае, преподносить их читателям и зрителям именно в этом качестве.

Видно, страдающая таким недугом недавно созданная “Ежедневная ГАЗЕТА” ко Дню чекиста опубликовала пространное – на полосу – интервью умершего год назад бывшего председателя КГБ В. Семичастного (того, что был в свое время главным практическим организатором смещения Хрущева, приложил руку к травле Пастернака и Солженицына), поданное редакцией как гвоздь номера, с большой помпой – портрет Семичастного занимает четверть или треть полосы. Записавший это интервью с почетным чекистом Н. Добрюха не без гордости подчеркивает уровень доверительности беседы и степень расположения к нему Семичастного: “Мы подружились недавно, но так, что Владимир Ефимович предложил мне писать книгу его воспоминаний”. Эта формулировка, правда, меня позабавила, но впечатление, что газета, публикуя интервью, собирается открыть читателям глаза на какие-то очень важные вещи, не ослабело. Оно оказалось ложным: и позиция бывшего председателя, и его суждения о днях минувших и нынешних ничего нового не содержали, были вполне ожидаемы, предсказуемы.

Сенсационным было лишь одно место, оно касалось дел литературных, которыми по долгу службы очень активно занимался Семичастный и возглавляемая им контора. Кстати, в телевизионном обзоре газет, в котором, конечно, интервью Семичастного не было обойдено вниманием – как можно такое пропустить, – именно это место было особо выделено и широковещательно преподнесено зрителям как замечательное открытие. Вот оно, это место:

“Не помню уж точно, в каком году, мы захватили у кого-то – у кого он (Солженицын. – Л. Л. ) хранил – чемоданчик с рукописями. Это были еще не книги… Особое внимание привлекала поэма Солженицына… в стихах “Пир победителей”. Представляете? Солженицын был известен только как публицист и прозаик, а тут вдруг сразу целая поэма. И ладно бы как у Гоголя “Мертвые души” в прозе… Так нет тебе – еще и в стихах. Это обратило внимание. Начали наводить справки, и оказалось, что тут не обошлось без Твардовского и Симонова. Во всяком случае, насколько мне известно, и Твардовский ее читал и руку прикладывал, и Симонов тоже. Ну, в общем, помогали. Сам Солженицын, как вы понимаете, не такой пиит, чтобы сразу поэму выдать”.

Трудно сказать, сам ли Семичастный до этой ахинеи додумался или те эксперты, к которым обращались за справками, но в данном случае это и не суть важно, – пещерный уровень организации, решавшей судьбы художественных произведений и их авторов, ее начальников и сотрудников, не требует каких-либо обоснований.

Но вот чего я опасаюсь: преподнесенная как сенсация, эта ахинея будет разнесена молвой, передаваться из уст в уста – не раз такое происходило, и через какое-то время какая-нибудь восходящая телевизионная звезда с важным видом скажет зрителям: “Как было установлено на основе материалов архива КГБ, поэму “Пир победителей” написали в соавторстве Александр Солженицын, Александр Твардовский и Константин Симонов”.



Наше время уже стало веком минувшим - Сочинения по литературе


Наше время уже стало веком минувшим