Валентин Курбатов: “В опустошающие времена слову возвращается полнота значения”

– Валентин Яковлевич! Готовя для вступления к интервью выборку из Ваших книг, все вспоминал и Ваш стиль, и Ваши выступления, которые имел поистине языковую радость слышать. Среди наших критиков Вы в языке – подлинный Художник. Вы ушли в литературу после ВГИКа из-за этого тяготения к живому, произносимому слову?

– Простите, это тяжело слышать. Можно подумать, что я тщательно взвешиваю каждое слово и думаю: дай-ка щас скажу что-нибудь художественно изобретательное… Разве человек думает, как он говорит? Он говорит – что. Главное, чтобы мысль была выражена с достаточной полнотой. А если и правда мерещится какое-то отличие от повседневной речи коллег, то, думаю, оно происходит от иначе, чем у товарищей, складывающейся жизни. Может быть, сказывается то, что я (недавно оглянулся и посчитал) сорок с лишним лет читаю и пою в храме. А чтение паремий, апостола, канонов поневоле вводит человека в другую языковую среду, делает его словарь “длительнее”. Ты можешь воспользоваться для выражения вполне сегодняшней мысли словарем псалмопевца Давида, Иоанна Дамаскина или Григория Паламы (мысль-то при всей сегодняшности в основе старинно человеческая, мы только переодеваем ее, а человек – все человек, и думает не Бог весть какие новости, что и дает ему возможность легко понимать Сократа или Иоанна Златоуста).

– Вы не просто работаете в определенных жанровых формах, Вы их создаете. Но как Вы удерживаете себя от желания взяться, например, за художественную прозу?

– Если что-то и “создается”, то только потому, что мысль требует большего простора, что “старые” формы тесны. Мир ежеминутно меняется, и его, как молодое вино, в “старые мехи” не нальешь. Хотя и тут, если честно, ни о какой “новости” не думаешь, а опять только ищешь, как бы сказать то, что думаешь, поубедительнее. О прозе никогда не думал, потому что, слава Богу, знаю свои возможности, и именно из почтения к прозе, чьи высокие образцы держат сердце, никогда и не посягнешь на нее. Уж лучше пусть тебя спрашивают, почему ты не берешься за прозу, чем однажды спросят: зачем ты за нее взялся?

– А как повлияли на Ваш литературный выбор семья, школа?

– А как могут повлиять семья и школа? Хорошо повлияли. Прежде всего Мама. У нее было два деревенских класса образования, но она чудесно слышала слово, писала старинно печальные и лубочно смешные, вполне народные стихи, по свету которых я вижу, что живи она в другое время и в другой среде, она была бы точнее многих современниц в служении правде, потому что у нее был для этого главный инструмент – прекрасное сердце. Ну, и старая советская школа была матерински бережна – тоже не пожалуешься.

– В связи с этим не могу не спросить о Вашем отношении к нынешним школьным учебникам по литературе, к учебно-методическим пособиям.

– Ну, тут можно не спрашивать – ответ готов заранее: плохо отношусь. Не надо никакого особенного ума, чтобы увидеть, что наша национальная и государственная мысль “разъезжается”, и мы с вами чувствуем, что живем как будто в тумане, без определенных границ (протянешь руку – а “стен”-то и нет, сразу проваливаешься в неотчетливость) именно потому, что у нас давно нет ясной общей истории. Мы ведь так и не определили, как нам относиться, скажем, к Николаю Второму – как к мученику и страстотерпцу или как к человеку, который не удержал Россию на роковом пороге. И как относиться к Сталину – как к тирану или как человеку, собравшему народное сердце для великой победы. Это самые простые и наглядные примеры, а так почти с каждой страницей. И человек выходит из школьного учебника не в государство, а в беззащитное своеволие.

– Вы живете в древнем русском городе, много ездите по России, прекрасно знаете русскую глубинку. Что с ней происходит, есть ли в ней молодая сила – в людях, в их самовыражении, в их языке?

– Увы, старые города живут тем же телевизором, что вся страна, разве что каналов в их телевизоре поменьше. Но и тех, что есть, довольно, чтобы пустить русскую “глубину” и “молодость” на ветер. Нет в родной “глубинке” ни глубины, ни силы, ни красоты самовыражения, ни самобытности языка. Поглядите даже самое простое – проедьтесь от Курил до Калининграда, и сразу увидите, что на всех трассах вас будут встречать одни и те же рекламные плакаты. Так что вы и не заметите, когда будете пересекать границы республик, автономных округов с их прежде отдельными языками. Реклама – дама не безобидная, она вкрадчиво и неслышно унифицирует сознание. А уж чего говорить о телевидении. Можно только с улыбкой предложить однажды на неделю сломать все телевизоры страны. Человек в смятении закричит от растерянности, но дня через три вслушается в себя с изумлением, а через четыре возблагодарит судьбу и проснется русским человеком. Но именно поэтому никто на неделю телевизоров не сломает.

– Чего не хватает современному учителю словесности, чем ему можно помочь?

– Самостоятельности мысли. А самостоятель-ности-то ему взять и неоткуда. Ведь он – дитя той же нарочитой исторической расплывчатости, которая внедряется в высшей школе, чтобы потом еще большей бедностью выйти в школе средней. Можно корить советскую школу за тенденциозность, за то, что она “не видела” великих современников, но ее “узость”, странно сказать, была плодоноснее нынешней попытки “объять необъятное”. У тогдашнего школьника была, может быть, и бедная, но сколько-то определенная система координат. Сегодняшний школьник может смеяться в лицо отцу, пытающемуся отстоять право на благодарную память о “Молодой гвардии” или “Повести о настоящем человеке”, предпочитая Виктора Пелевина с его школой будущих мересьевых, которым отрубают ноги, а потом учат танцевать на столе, или школой юных матросовых, которых учат под стукоток пулемета бросаться на амбразуру.

– Еще вопрос: каким Вам видится в идеале школьное литературное образование?

– Человечески-ответственным. Чтобы учитель готовил не учеников, а своих детей, с которыми ему жить в одном государстве, одной верой и любовью.

– Что сейчас самое главное в российском литературном развитии?

– Если бы кто мог сказать об этом определенно! Придешь на книжную выставку и ахнешь: вот уж подлинно пир ума, красоты, изобретательности! Книга становится предметом роскоши. Ум, кажется, – тоже. Сколько щегольства, настоящей и декоративной отваги! Одни вызывающе трудны для понимания, другие – так же вызывающе снижены мыслью и языком и не стыдятся откровенно быть “товаром”. “Милорд глупый” нарочито соседствует с “Белинским и Гоголем”. Вы напрасно будете искать законодательной интонации, при которой ясно, что вот это стратегия и перспектива, а это – мимолетность, которая тоже имеет право на существование, но вполне знает свое место. Все правы, и значит, никакой правды нет. Как при обилии газет и журналов в киосках, при внешнем преизбытке информации скоро становится ясно, что на самом деле это изобилие равно полному отсутствию информации, потому что одно издание легко опровергает другое и каждое из них легко зачеркивает другое. Правда тонет в словах и уже не надеется выбраться к берегу.

– Что Вы сейчас пишете и о чем Вам хочется написать обязательно?

– Пишу повседневные малости, но все об одном, вот об этом – что в этом интервью. От усталости уже и не веришь в то, что что-то еще можно сделать, а все-таки расставляешь руки “над пропастью во ржи”, чтобы удержать хоть того, кто рядом.

А хотел бы написать самое простое – благодарное слово Профессии русского литератора, которому выпало мучительное, часто стыдное время, но который именно потому должен благословлять свое дело, потому что только в опустошающие времена слову и возвращается полнота значения. Снова русскому писателю выпадает честь стать Адамом и назвать мир впервые. Поднять глаза к небу и сказать: “облако”, и чтобы облако осветилось улыбкой, потому что его назвали впервые, и оно узнало, как его зовут. И сказать так о самой малой травке и птице, о любви, вере, надежде, Боге, национальной памяти и чести, Родине и человеке. На это может не хватить жизни, но и одно возвращенное, поднятое к свету слово с “косточкой” в его середине уже дело немалое.

– О чем я Вас не спросил, а этого вопроса от газеты для учителей “Литература” Вы ждали?

– О том, есть ли надежда. Потому что вопрос стоит именно так, как мы себя ни обманываем. Для меня – есть, как ни пессимистично покажется сказанное выше. И надежда эта именно в школе. Потому что учителя первыми видят детское сердце, через которое проходит трещина мира, и первыми встают на пороге безумия. Только бы им хватило сил и мужества. Когда-то Бисмарк сказал, что войны выигрывают не полководцы, а учителя. Старик правильно понимал мир. Скоро поймем это и мы, потому что война идет каждый день. А уж когда встанут рядом русский писатель и учитель, мир узнает это по глазам пришедшего из школы ребенка и поймет, что снова спасен.

Фото работы Глеба Костина (Псков) предоставлено В. Я. Курбатовым.


Вы читаете: Валентин Курбатов: “В опустошающие времена слову возвращается полнота значения”