Солженицын и двадцатый век



4 сентября 2008 года в рамках Московской международной книжной выставки-ярмарки состоялся круглый стол “XX век в творчестве А. И. Солженицына”. В дискуссии приняли участие известные литературоведы, историки, философы, священники. С приветственным словом к участникам круглого стола обратилась вдова писателя, Наталья Дмитриевна Солженицына.

Открыла разговор биограф А. И. Солженицына Людмила Сараскина. Она поставила на обсуждение ряд важных тезисов и вопросов, которые ждут своего осмысления – в том числе и на уроках словесности в школе. Нам они помогут выстроить проблемный разговор со старшеклассниками, изучающими литературу и историю ХХ века. Перед вами – краткий конспект вступительного слова Л. И. Сараскиной.

Cолженицын свою роль писателя понимал так: “Я хочу вернуть России ее память”. Он хотел быть памятью народа, который постигла большая беда, но не хотел находиться в плену иллюзорных сравнений и сопоставлений. “Я прошу, – писал он двадцать лет назад, – чтобы вы все время имели в виду: что после Толстого и Достоевского вырыта в русской истории бездна. Мы пришли в Двадцатый век – в условия жизни как бы другой планеты. Сознание нашего народа сотрясено до такой степени, что всякие линии связи с Девятнадцатым веком и параллели с Девятнадцатым веком становятся трудными, их очень осторожно надо проводить”. Бездна, вырытая


в русской истории и разъединившая две эпохи, – это не локальная, пусть даже и огромная яма, это геологический разлом, прошедший через всю жизнь и требующий пересмотра всех духовных ценностей, всех координат бытия. “Ни Пушкину, ни Лермонтову за дерзкую литературу не давали сроков, Толстого за открытый подрыв государства не тронули пальцем. “Где бы ты был 14-го декабря в Петербурге?” – спросил Пушкина Николай I. Пушкин ответил искренне: “На Сенатской”. И был за это… отпущен домой. А между тем мы… прекрасно понимаем, чего стоил ответ Пушкина: статья 58, пункт 2, вооруженное восстание, в самом мягком случае через статью 19 (намерение), – и если не расстрел, то уж никак не меньше десятки. И Пушкины получали в зубы свои сроки, ехали в лагеря и умирали. (А Гумилеву и до лагеря ехать не пришлось, разочлись чекистской пулей.)”

Фактор бездны заставляет по-иному видеть самые трагические, самые больные точки истории XIX века. “Семь раз покушались на самого Александра II… И что же? – разорил и сослал он пол-Петербурга, как было после Кирова?.. Применил профилактический массовый террор? Сплошной террор, как в 1918 году? Взял заложников? Такого и понятия не было. Посадил сомнительных? Да как это можно?!. Тысячи казнил? Казнили – пять человек. Не осудили за это время и трехсот. (А если бы одно такое покушение было на Сталина – во сколько миллионов душ оно бы нам обошлось?)”.

“Архипелаг ГУЛАГ” и “Красное Колесо” полны фактов неслыханного – по меркам XX века – либерализма царского времени. “Мягкость” царского режима сформировала политические взгляды писателей-классиков, повлияла на их нравственное и историческое чувство. При этом пресловутый воздух свободы был уже непоправимо отравлен. “Царизм был разбит не тогда, когда бушевал февральский Петроград, – гораздо раньше. Он уже был бесповоротно низвержен тогда, когда в русской литературе установилось, что вывести образ жандарма или городового хотя бы с долей симпатии – есть черносотенное подхалимство. Когда не только пожать им руку, не только быть с ними знакомыми, не только кивнуть им на улице, но даже рукавом коснуться на тротуаре казался уже позор”.

Потому-то, считает Солженицын, у Толстого, Достоевского, Чехова и сложились убеждения, будто не нужна политическая свобода, а только моральное усовершенствование: не нужна свобода тому, у кого она уже есть. Ясная Поляна при Толстом “была открытым клубом мысли. А оцепили б ее в блокаду, как квартиру Ахматовой, когда спрашивали паспорт у каждого посетителя, а прижали бы так, как всех нас при Сталине, когда трое боялись сойтись под одну крышу, – запросил бы тогда и Толстой политической свободы. В самое страшное время “столыпинского террора” либеральная “Русь” на первой странице без помех печатала крупно: “Пять казней!.. Двадцать казней в Херсоне!” Толстой рыдал, говорил, что жить невозможно, что ничего нельзя представить себе ужаснее”. Оказалось – можно.

Человеку XX века век XIX представляется золотым, по благополучию и “вегетарианству”. Но Пушкин назвал свой век “жестоким”, Баратынский – “железным”. Вслед за обоими по­э­тами эти эпитеты повторил Блок, добавив определения: “ужасающий” и “погребальный”, “вампирственный”, “жалкий” и “трижды проклятый”. На всем протяжении XIX столетия в России и в Европе раздавались голоса, предупреждавшие о шаткости такого мирового порядка, который обещает бесконечный путь развития; и в начале ХХ века, вместо торжества Прогресса, разразилась мировая катастрофа. Солженицын горько констатирует преемственность катастроф: “Наша революция была частным проявлением мирового процесса, так же как и французская революция. Французская революция конца XVIII века была первый сигнал человечеству. Русская революция XX века – второй сигнал… Очевидно, мы должны были, вследствие духовных потерь XVIII и XIX века, пройти через ад XX века”.

Cмысл русского XX века Солженицын формулирует как расплату, которая была предъявлена историей за революционные увлечения и либеральные заблуждения. “Я многие годы страдал: ну за что такая несчастная судьба у России!.. И я понял: значит, вот это и есть узкие, страшно тяжкие ворота, через которые мир должен пройти. Просто Россия прошла первая. Мы все должны протиснуться через этот ужас”. Солженицын говорит о перерождении Гуманизма в XX веке, того рационалистического гуманизма, которому раньше удавалось смягчать зло и жестокость, “однако в ХХ веке дважды взорвались котлы запредельных жестокостей”. И тогда возникает вопрос: можно ли действительно измерять зло истории одной меркой? Или тут как раз тот случай, когда запредельность жестокости, обширность катастрофы, массовость ее участников и безмерность жертв, то есть общая сумма зла придает истории ХХ века некое новое качество? (“условия жизни как бы другой планеты”)?

По Солженицыну, на ХХ веке лежит неизмеримо большая вина за катастрофу истории. Солженицын-историк пишет о народе, который не оправдал звание богоносца и добровольно сочетался с коммунизмом. “Надо понять, что после всего того, чем мы заслуженно гордились, наш народ отдался духовной катастрофе Семнадцатого года… Наши деды и отцы, “втыкая штык в землю” во время смертной войны, дезертируя, чтобы пограбить соседей у себя дома, – уже сделали выбор за нас – пока на одно столетие, а то, смотри, и на два”. “Приходится признать, – пишет Солженицын, – что весь ХХ век жестоко проигран нашей страной; достижения, о которых трубили, все – мнимые… Мы сидим на разорище”. И в другом месте: “Не уклонимся осознать и страшней: русский народ в целом потерпел в долготе ХХ века – историческое поражение, и духовное, и материальное”.

Предчувствия людей конца XIX – начала ХХ века хорошо знакомы Солженицыну. “Перед революцией вера в России испарилась из кругов образованных. И повреждена была в необразованных”, – утверждает он. Однако изнутри времени утрата веры ощущалась намного болезненней. Вера испарилась не перед революцией, а много раньше. Мир на глазах людей XIX века делался неспособным к христианству и заявлял об этом громко, не чувствуя раскаяния. Безбожие становилось нормой для образованного человека уже к середине XIX века. Интеллигенция, считал А. П. Чехов в самом начале века, от нечего делать играет в религию, на самом деле уходя от нее все дальше и дальше. “Но такого организованного, военизированного и злоупорного безбожия, как в марксизме, – мир еще не знал прежде”, – как бы уточняет Солженицын.

Значит, бездна возникла не в ХХ веке, ее усиленно рыли весь XIX век. Солженицын – один из немногих современных исторических писателей, кто не доверяет политически удобной, но ложной мифологии, будто Россия достигла пика своего развития к 1914 году, когда Церковь и государство были якобы вместе, а царь, армия и народ были якобы православными.

Солженицын жестко говорил: “В Девятнадцатый благополучный век – на самом деле подготавливалось падение человечества, все падение человечества созревало в Девятнадцатом веке. И в 1914 году разразилась эта катастрофа, которая не кончилась и сегодня”. “Весь XIX век… Европа шла к этому. Шла к этому утерей высших мерок жизни и, так сказать, отдаваясь благам и материальному процветанию. Да, она подготавливала весь XIX век эту войну… В начале ХХ века Европа… уже катилась в бездну”.

Образы русской смуты – и Первой (в исторических обзорах), и Второй, в тысяча девятисот семнадцатого-1918 годах, и Третьей, времен “России в обвале” (“лихие девяностые”), наполняют художественную прозу и актуальную публицистику писателя. Обсуждение сочинений А. И. Солженицына и его судьбы, как показывает опыт общения с читателями, затрагивает самую сердцевину мировосприятия людей, самый чувствительный нерв их сознания. Солженицын остается сегодня “болевой точкой” России и русского читателя.




1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (No Ratings Yet)
Loading...
Вы читаете: Солженицын и двадцатый век