Книга о свидетеле и страдателе



Людмила Сараскина. АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН. М.: Молодая гвардия, 2008, 935 с., илл. (ЖЗЛ: биография продолжается: серия биографий: выпуск 9).

Много ли в русской литературе найдется писателей, которые бы сфокусировали в своей судьбе и творчестве не только нравственные и исторические коллизии времени, но и оказали бы своим писательским ремеслом и жизнью во многом решающее воздействие на ход истории и революционные изменения в умах современников? Сразу всплывает в памяти – Лев Толстой.

И рядом с ним невозбранно встает имя Александра Солженицына, чей жизненный и потом творческий путь (при всей несхожести и даже противоположности его с толстовским) длиной почти в девять десятилетий нам предстоит еще осмыслить и понять.

Существенная веха на этом пути – биографическое повествование Л. И. Сараскиной “Александр Солженицын”.

И сразу встает вопрос: а каковы могут быть принципы такого жизнеописания? Ведь трудностей, препятствий и подводных камней здесь не перечесть. Помимо огромного литературного материала, документов, дневников, воспоминаний, существует целое направление в мемуаристике и публицистике, которое можно назвать “антисолженистикой”. Как только Солженицын вышел из своего литературного подполья и “Один день Ивана Денисовича” начал свое победное шествие по миру, “компетентные” органы не пожелали остаться в стороне и практически незамедлительно начали борьбу с “крамолой”. В книге Л. И. Сараскиной почти лейтмотивно цитируются разного рода “Секретные записки”, письма председателей КГБ в ЦК КПСС и прочие документы, свидетельствующие, что клевета и лжесвидетельства о Солженицыне были важнейшей составляющей всей антидиссидентской и репрессивной деятельности всеслышащих и всевидящих органов.

Такое “биографическое” творчество не могло не сказаться на многих фактах и эпизодах солженицынской биографии: они опутаны тонкой паутиной полуправды-полулжи. И честному биографу не остается ничего другого, как шаг за шагом очищать жизнь своего героя от ядовитого налета, оставленного “биографами в погонах”.

Но такой кропотливый труд – еще полдела. Сам герой книги Л. И. Сараскиной в течение многих лет трудился над автобиографией. Его “Бодался теленок с дубом” и “Угодило зернышко промеж двух жерновов” – и классика жанра, и ценнейший биографический и исторический документ. Как быть с этим? Как не сбиться на услужливое пересказывание этих книг, а сотворить нечто свое, отличное от солженицынского? Да к тому же не следует забывать, что герой книги во время ее написания здравствовал, и значит, само сознание, что выстраиваешь сюжет жизни живого человека, не может не оказывать стрессового воздействия на автора.

В общем, задача, стоявшая перед Л. И. Са­раскиной, на взгляд стороннего наблюдателя кажется почти неразрешимой.

С чего же начинает автор этого объемного (более 900 страниц текста) Сочинения?

С принципа, обозначенного еще Пушкиным: судить художника надо по законам, им самим над собою признанным. И Л. И. Сараскина обращается к статье Солженицына о Пушкине, где первый высказывает свое кредо на смысл и суть биографического жанра: “Как во всяком человеке, все едино, органично и в гении: его жизненное поведение, светлые и темные стороны, краски и тени личности, его мысли и взгляды, его художественные достижения и провалы, – и притом во всякую минуту пребывание самим собою. Гениальность – не влитая отдельно жидкость. Судить по разъятым частям – обречь себя не понять сути. Но, конечно, понять явление целостно – несравнимо трудней”.

“Высокое и чистое суждение о поэте, – размышляет Л. И. Сараскина над словами Солженицына, – противопоставлено – в “нашем нынешнем одичании” – суждению низкому, мусорному, с грязнотцой, сальностью и хамством; слово прямое, откровенное – слову с ужимкой, подмигиванием и ехидной гримасой; критика честная – критике язвительной, глумливой и кривляющейся. Такой критике, которая демонстративно не хочет (или все же не может?) видеть высшие уровни гения, которая упорно не замечает отсвет божественной гармонии, владеющей поэтом”.

Что ж, планка задана, принципы провозглашены… Теперь за дело.

Биографическое повествование о Солженицыне автор делит на восемь частей. Каждая часть – это и определенный, значимый период в жизни героя, и самостоятельное повествование со своим внутренним сюжетом. Исключение составляет первая часть “Координаты судьбы”, в которой дается подробный очерк истории рода Солженицыных и Щербаков (предков Александра Исаевича по материнской линии). Это не дань стандартным биографическим канонам, а важнейший сюжет в биографии Солженицына. Для русского писателя-историка (а именно им стремился стать и стал Солженицын) знать и ощутить свои корни, почву, на которой он вырос и с которой оказался сроднен навсегда, – это обрести и язык, и внутренний стержень личности, и сюжеты повествования, и ритмический рисунок прозы. К тому же главный герой “Августа Четырнадцатого” Саня Лаженицын списан с отца писателя. Так Солженицын отдавал долг отцу, которого никогда не видел. Так что повествование Л. И. Сараскиной начинается с конца XVII века, а сам герой, вписанный в генеалогию рода, появляется только на 81-й странице.

Всегда есть соблазн начать отыскивать у ребенка черты будущего гения. Не удержалась и Л. И. Сараскина от такого искушения. Но у нее был и мощный ограничитель: “Время Солженицына будто позаботилось о том, чтобы тайны окружали самое раннее его детство. Русская смута, под сенью которой родился писатель, век преследований и гонений, в который ему пришлось жить, сделали уязвимыми самые простые, но неизбежные вопросы о родителях, о прошлом семьи и ближайших родственниках. Отчий Дом Солженицына со многими его обитателями с первых лет стал зоной повышенного риска, территорией особой опасности… Здесь надо подчеркнуть: зоной риска, но не источником стыда и позора”.

Л. И. Сараскина показывает на примере семьи Солженицына, что такое “биографическое подполье”, чем оно было в советское время. Практически ни один человек, ни одна семья “с прошлым” (а как же без “прошлого”: где брать силы для самостоянья, самоуважения, для воспитания детей, наконец?) не могли миновать пристального и во многих случаях гибельного внимания коммунистической власти и ее идеологических церберов. “Царские ордена подпоручика Солженицына могли стать грозной уликой, свидетельством обвинения его вдовы и сына. Чтобы избежать ареста при обысках, возможных в любую минуту, пришлось закопать в землю эти знаки отцовой фронтовой доблести, где-то в земле (мать щадила сына и брала на себя весь объем тайны) им суждено было остаться навеки… Даже фотографий военного времени, где подпоручик-артиллерист мог быть запечатлен в гренадерском мундире, Саня никогда не видел – мать сохранила только студенческие снимки мужа, но и про них были бдительные расспросы – что за форма такая?” – рассказывает Л. И. Са­рас­кина.

Но все же: как из бойкого мальчика, живущего в Ростове-на-Дону, отличника, забияки, острослова и выдумщика, получается писатель? Конечно, это неисповедимая тайна – рождение таланта и призвания. Но все же, все же… “Рос я запутанный, трудный, двуправдный”, – скажет сам о себе Солженицын в лагерной поэме “Дороженька”. “Почти все школьные годы, – комментирует Л. И. Са­раскина, счищая наросшие вымыслы, – он считал себя противоположным строю и государству и, учась скрывать свои убеждения, внутренне сопротивлялся советскому воспитанию. Эта вынужденная двойственность духовной жизни, мучительно-агрессивное соревнование пионерских лозунгов с семейными драмами составила главную, а не мнимую (из-за шрама, клички или мушкетерской роли) тайну трудного… подростка Солженицына”.

Вот так на изломе “биографического подполья” и официально счастливого школьного детства и отрочества формировалась личность Солженицына. Но было еще что-то, что заставляло предчувствовать необычность судьбы: “В девять лет он понял, что хочет быть писателем; в десять – что будет писать большую, в духе “Войны и мира”, художественную историю о русской революции; в восемнадцать – как ему казалось – был найден идейный ключ к пониманию революции, то есть та точка отсчета, без которой задуманный труд был бы невозможен, ибо требовал не бесстрастия летописца, а горячего авторского чувства, личных оценок”.

Другими словами, Солженицын очень рано ощутил свое призвание, ту внутреннюю силу, которая движет писателем, преображая его личность, умственный и душевный склад. Уже много позже, после фронта, шарашки, ГУЛАГа и – главное – после чудесного исцеления от рака, он осмыслит и прочувствует это призвание как сакральный долг и задание, как Промысл, данный ему свыше. И это понимание своей миссии освободит его творчество от всего сиюминутного, мелочного, пошлого, сделает его творчески свободным и независимым. Литературные враги и оппоненты Солженицына вдоволь поизмывались над его “мессианизмом”, затворничеством, исступленной работой над очередной “глыбой” – “узлами” “Красного Колеса”.

А ведь не будь этого творческого исступления, мы бы так и не прочитали ни “Одного дня Ивана Денисовича”, ни “Матренина двора”, которые были явлены нам как бесспорные шедевры даже в оценке наиболее ожесточенных критиков Солженицына.

Этот промыслительный импульс в полной мере сказался, когда Солженицын начал писать свой самый знаменитый рассказ. И опять вопрос: а почему именно он? Что, не было людей с литературным талантом, прошедших гулаговский ад, вышедших на свободу и хотевших рассказать о пережитом? Да хоть бы сокамерники и собарачники Солженицына… Л. И. Сараскина убедительно рисует обстановку тех дней: “В тот момент, когда Солженицын сел писать рассказ, рядом не было, кажется, никого, кто бы сочувственно отнесся к идее “описать один день зэка с утра до вечера”. Его друзья стремились жить настоящим, наверстать упущенное. Панин погрузился в инженерию… собирался ехать в Котлас с кустанайской подругой; Копелев был увлечен историей немецкого театроведения… Художник Ивашев-Муса­тов… ощущал, что на воле у него отросли крылья, открылся простор для создания образов Совершенства и Мирового Зла. Виткевич заканчивал работу над кандидатской диссертацией по химии, был молодоженом и никакого долга перед лагерным прошлым не испытывал… Решетовская (первая жена Солженицына. – А. С.) ощущала то же самое: “Встречаясь с Николаем и его женой Эгдой, Эмилем Мазиным, мы чувствовали себя совсем молодыми, будто бы не было ни войны, ни разлук, будто бы мы – еще студенты””.

А вот Солженицын чувствовал и думал иначе: “Он берег и бередил в себе память, “как будто не кончилась ссылка, не кончился лагерь, как будто все те же номера на мне, нисколько не поднята голова, нисколько не разогнута спина и каждый погон надо мной начальник””.

Только так и делается настоящая литература, когда писатель ощущает потребность выразить нечто большее, чем его личные вкусы, чувства и пристрастия. Вообще же говоря, главы, где развертывается история создания и выхода к читателю “Одного дня”, – лучшие в книге Л. И. Сарас­киной. Они кульминационные в биографическом повествовании. Невозможно без внутреннего трепета и восторга читать о том, как рассказ об одном зэке попал на стол Твардовскому, как этот просоленный в партийных и литературных бурях главный редактор “Нового мира” воспринял рукопись никому неведомого А. Рязанского: “Твардовский старался держаться сдержанно и солидно, но по сиянию глаз было видно, как счастлив этот золотодобытчик, открывший новый прииск”.

“Один день” пробивался к читателю с неимоверными трудностями. Сколько нужно было мелких и крупных совпадений, счастливых поворотов, не­ожиданных удач, чтобы получить высочайшее разрешение партийного ареопага во главе с “Никитой” на публикацию рассказа: “Пять дней Твардовский приковался к телефонам. Терзался – каждый новый день – это потеря свежести впечатления; и кто может гарантировать, что Никите, вернувшемуся из отпуска, доброхоты не стукнули уже, что в “Новом мире” готовится крамола”.

И когда читаешь о том, как в ноябре 1962 года “новомирские” синие книжки выпорхнули из типографии, чтобы стать Событием “оттепели”, сравнимым разве что с докладом “Никиты” о культе личности на XX съезде, испытываешь счастье. Счастье не только от того, что в русскую литературу тогда вошел большой писатель, но и счастье от воскресшей справедливости, восторжествовавшей ненадолго, но давшей такой ослепительный свет, что целый мир не мог его не заметить.

Части шестая и седьмая книги Л. И. Сараскиной отведены повествованию о подпольном труде Солженицына над “Архипелагом ГУЛАГ”, о присуждении ему Нобелевской премии по литературе и об истории его насильственной высылки и вынужденного изгнанничества (Солженицын никогда не признавал себя эмигрантом).

Восьмая часть посвящена возвращению в новую, “демократическую” Россию, порядки которой Солженицын не принял и со всем огнем своего темперамента подверг жесткой, можно сказать, уничтожающей критике. Эта последняя часть книги, кажется, удалась Л. И. Сараскиной в наименьшей степени. В общем, получился добросовестный и полезный отчет о последних четырнадцати годах жизни Солженицына у себя на Родине. К этому надо присовокупить и очень ценную для будущих исследователей “Хронологию жизни и творчества” Солженицына, составленную также Л. И. Сараскиной.

Заканчивает свое биографическое повествование Л. И. Сараскина главкой, наименованной “Вместо эпилога. Человек счастливый”. Здесь с ней можно полностью согласиться. Действительно, Солженицын, наверное, и сам ощущал себя счастливым человеком и таким же виделся другим. И не только потому, что дело всей жизни, задуманное в десять лет, в целом выполнено, что мир узнал, что такое “архипелаг ГУЛАГ”, и бесовский строй жизни был писателем пригвожден к позорному столбу и освещен светом христианской совести, что коммунистический режим, основанный на “заглотной идеологии”, рассыпался в прах. А какое счастье видеть вокруг себя внуков, осознавать, что они живут и воспитываются на Родине, говорят на сладостном русском языке… Счастлив он был в первую очередь потому, что смог обрести Смысл.

Л. И. Сараскина в конце книги приводит слова писателя и публициста Дмитрия Галковского: “Главное, что среди всеобщего оскотинения и подлости он на самом деле показал, что можно жить иначе. Я уже задумывался, а зачем это все? Ничего нет: нет любви, нет совести, нет нравственного долга. А Солженицын мне, совсем молодому и не­опытному человеку, дал урок: “Неправда, все это есть”. В известном смысле я считаю его своим духовным отцом”. Но, конечно, к этому трудному счастью примешивались и горечь, и страдание (как определил сам Солженицын – я “один из свидетелей и страдателей бесконечно жестокого века России”).

В завершение надо сказать несколько слов о “Красном Колесе”, труде всей жизни Солженицына, предназначающемся читателям, которые будут жить в период крушения тоталитарного строя в нашей стране. Эта грандиозная историческая эпопея – предупреждение всем – и верхам, и низам, – куда могут завести безоглядный революционаризм, забвение своих корней, безответственность и отщепенство интеллигенции, низменные инстинкты трудящихся классов, умело разжигаемые горсткой революционеров, неповоротливость и своекорыстие правящих слоев, дряблость монаршей воли.

За всем мельканием событий, лиц, больших и малых судеб революционной Смуты встает у Солженицына одна мысль. Та, о которой упоминает в главе о детстве писателя Л. И. Сараскина: “Еще ребенком слышал Саня Солженицын от местных стариков неполитическое объяснение великих сотрясений, постигших Россию: люди забыли Бога”.

Через много десятилетий лауреат Нобелевской премии Александр Солженицын в своей Темплтоновской лекции, прочитанной в Лондоне 10 мая 1983 года, с той же убежденностью неграмотных стариков из его детства скажет: “…Потрудясь над историей нашей революции немногим менее полувека, прочтя сотни книг, собрав сотни личных свидетельств и сам уже написав в расчистку того обвала 8 томов, – я сегодня на просьбу как можно короче назвать главную причину той истребительной революции, сглодавшей у нас до 60 миллионов людей, не смогу выразить точнее, чем повторить: “Люди забыли Бога, оттого и все”.

Но и более, события русской революции только и могут быть поняты лишь сейчас, в конце века, – на фоне того, что произошло с тех пор в остальном мире. Тут проясняется процесс всеобщий. Если бы от меня потребовали назвать кратко главную черту всего XX века, то и тут я не найду ничего точнее и содержательнее, чем: “Люди – забыли – Бога””.

Таким христианским мыслителем, а не только великим писателем, выступает Солженицын в “Красном Колесе”, к сожалению, не прочтенном теми, кому была адресована эта эпопея. Вина ли в том одного писателя?

Во всяком случае, Солженицын достойно и мощно продолжил традиции русской литературы. Напомню, что одна из основных ее заповедей была такая: “Русский писатель должен быть порядочным человеком”. В переводе с языка XIX века это означает: русский писатель должен быть праведником. Солженицын и стал таким праведником и печальником России.

Его жизненный путь закончен. Завершена и отечественная история XX века. Но постижение его писательского наследия и жизненной драмы только начинается. В этом непростом и требующем мужества и терпения деле биографическая книга Л. И. Сараскиной будет весомым и полезным подспорьем.


1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (No Ratings Yet)
Loading...
Вы читаете: Книга о свидетеле и страдателе